– Рассредоточь пулеметы и петеэр на флангах! – повторил Ермаков. – Слышишь? Хватит на капэ одного пулемета и одного ружья! С ними я останусь! Не медли!..
– Золотая голова, сволочь ты этакая! – неестественно и самолюбиво засмеялся Орлов. – Кто здесь командует: ты или я? Кто отвечает за батальон?
Он почти кричал: он был оглушен.
– Вместе ответим.
И Орлов снял людей, увел их с криком и руганью, на которую, привыкнув, давно никто не обижался, увел их, надежный, злой, горячий, налитый жизнью до краев. Ермаков, оставшись на КП с одним станковым пулеметом и одним противотанковым ружьем, на мгновение вдруг ощутил странную пустоту, будто оголилась земля и, нагая, отказалась защищать. Просто стал ему близок за эти часы Орлов.
– Все расковыряло, а ружье цельное, – не без удивления прокричал молодой наводчик, вскинув продолговатое лицо, и слабо заулыбался тонкими губами, Ермаков не знал даже его фамилии.
– Смотри, что делают! – вторично крикнул наводчик, которому недоставало, видимо, людских голосов в опустевшем здесь окопе.
Внизу, под высотой, неохотно обволакиваясь угольными змейками, задымил танк, обтекая его, два других вырвались левее, взбирались на высоту, мелко задрожавшую от железного рева, стремительно запылили гребни брустверов, сшибаемые очередями, свистящими в уши.
Где-то в мире существовали теория вероятностей, всякие умные вычисления и расчеты средней длительности человеческой жизни на войне, были и расчеты количества металла, которое нужно, чтобы убить солдата. Очевидно, по этой теории роты, рассыпанной на высоте, уже не должно было существовать. Но она существовала...
После того как Ермаков решился сказать, что дивизия перешла в наступление, в нем остро жило ощущение, что батальон, упорно обороняясь, медленно умирает. А слух о наступлении молниеносно облетел весь батальон, и эта ложь, и последствия этой лжи, казалось ему, тяжкой давящей глыбой ложились на его плечи, но где был иной выход?
«В первый или во второй?» – глядя на танки, подумал Ермаков и, чувствуя, что сейчас многое решится, с недоверием, как и Орлов, оттолкнул наводчика, лег за ружье, уперся в землю локтем.
Он сделал подряд три выстрела, длительность между которыми не выдержал наводчик, – глаза его наполнились выражением ужаса. Эти выстрелы стоили ему нечеловеческих усилий над собой. Его воля вынесла два выстрела. Третий сделал указательный палец, сам по себе надавив на спусковой крючок. Сработала уже не воля – инстинкт.
Две длинные искры высеклись на широком корпусе танка – это он хорошо заметил. Он заметил также и то, что второй танк, ревя, круто развернулся, извиваясь, и, набирая скорость, наискосок понесся по высоте. Он подставил бок под ружье Ермакова. Этот бок ускользал и несся. Палец снова быстро нажал спусковой крючок. Но бронебойная пуля, сине чиркнув по борту танка, ударила рикошетом, ушла дугой в низкие облака. И вторая врезалась в облака красной стрелой.
Тогда он резко довернул ружье – и на этот раз пуля срикошетировала. Ружье было бессильно. «Орудие... Если бы орудие!» Танк прорвался к траншеям слева, наполз на окопы, он появился метрах в тридцати, со скрежетом подминая, разутюживая бруствер. Башня повернулась, как голова, хищно выискивая, и ствол орудия, кругло выделяясь дульным тормозом, повис вдоль траншеи и замер.
Жаркий огонь смерчем промчался над Ермаковым сквозь фуражку, чудилось, поджег волосы, придавил его к земле черной горящей стеной. В левом ухе стало очень тепло. В тот миг сознание убеждало Бориса, что он сейчас умрет, но это же сознание передавало свои животворные толчки, и его руки шарили по земле, судорожно искали то, что подсказывала память. Гранат не было... Гранат не было...
Потом он увидел в дыму, как солдат поблизости от него силился вылезти из траншеи, не мог подтянуть тело, ноги соскальзывали по кромке бруствера, – и память тотчас подсказала, что он отвечает за живых и мертвых в этой траншее.
– Назад! Куда под пули? В траншею!
Солдат с серым птичьим личиком блуждающе оглянулся в беспамятстве, прохрипел:
– Танки... прорвались... наши отступают...
С оглушительным гулом танк надвигался по траншее, обваливая, утюжа, давя блиндажи; дым разрывов перемешивался с горячими выхлопными газами.
– Где отступают, черт бы тебя взял? – закричал Ермаков и вскочил, пошатываясь.
И то, что он увидел в этот момент, объяснило ему неотвратимо случившееся. Танки ползли справа и слева, обтекая высоту, входили в деревню. Какие-то танки двигались с тыла, ломая деревья, стреляли на улицах среди домов. Перед ними в сторону траншей бежали и падали люди. Люди бежали и по скатам высоты. А овсяное поле, дальняя опушка леса, окраины деревни – все гремело, вздымаясь разрывами, и небо дрожало от грубых басовитых струн. И воздух везде шуршал и колыхался, лопаясь громом, и капал мелкий, как пыль, дождь. И был, оказывается, закат за высотой, багрово-кровавая щель светилась, сплюснутая тучами снизу и сверху. И на фоне этого заката он тоже отчетливо увидел на высоте черные силуэты танков. А небо непрерывно раскалывалось, вибрировало, налитое гулом, и в этом смешанном гуле неба и земли серыми тенями внезапно, совсем беззвучно и стремительно вынеслась над лесом партия штурмовиков, вытянулась и пошла в пике на высоту, выбрасывая к земле острые вспышки пулеметов. И в ту минуту, готовый плакать и проклинать это помогающее небо, он подумал одно: «Наши ИЛы!» – и страшным криком бессилия и тоски закричал в небо:
– Поздно!.. Поздно!..
Снижаясь, на бреющем полете, как бы прижатые дождем к плацдарму, штурмовики сделали пять разворотов над горящей деревней, скрипя эрэсами, стирая с земли звуки боя, железный рев танков. Наводчик противотанкового ружья сидел у стены, непонимающими глазами глядел то на Ермакова, то на пикирующие самолеты; из его ноздрей струйками текла кровь, и рукав шинели был в крови. Он был тяжело контужен. На коленях его лежало покореженное противотанковое ружье.
– А ты кто? Пулеметчик? Где пулемет? – закричал Ермаков на солдата с птичьим личиком.
И тот, моргая под каплями дождя, воровато озираясь, шевельнул губами:
– Убитый он... второй номер я... отступают наши, отступают... все убитые... Товарищ капи...
– К пулемету!..
Он с трудом отцепил мертво сжатые на рукоятках пальцы пулеметчика первого номера, его тело сползло в траншею, стукнуло возле ног, – и тогда понял, что все кончено. Потряхивая широкими плоскостями, ИЛы развернулись над деревней, где слабо дымили подожженные грузовые машины, ушли на восток, почти касаясь верхушек леса.
Снаряды не вздымали овсяного поля, меркло блестевшего под моросящим дождем, прибитый дым шести горящих танков тянулся по скату высоты меж копен, и там, спокойно перешагивая через тела убитых, шли по полю в пятнистых плащ-палатках человек восемь немцев, шли прямо на высоту. И именно то, что немцы приближались спокойно, а со стороны высоты не раздавалось ни одного выстрела (выстрелы хлестали справа, и слева, и позади), сказало с предельной ясностью, что оборона сломана, ее уже нет.
С чувством, похожим на злорадство, он надавил на спусковые рычаги и увидел, что немцы упали, быстро поползли в разные стороны, прячась за бугорки убитых. И сквозь дробь очередей Ермаков крикнул солдату:
– Беги по траншее, собирай всех сюда! Всех, кто еще есть!..
Никто не отозвался, – может быть, он не расслышал, потому что оглох на левое ухо. Он отпрянул от пулемета: солдата с птичьим лицом нигде не было. И Ермаков бросился к другой стене траншеи.
В деревне, ломая плетни, с гудением разворачивались черные танки. Сморщась и потерев грудь, Ермаков поднял чей-то автомат и пошел по траншее. Все, что он делал сейчас, делал как будто не он, а другой человек, и то, что он думал, мелькало в сознании отрывочно, но обжигающе отчетлива была единственная мысль: батальон погиб.