– За мной! Не отставать!

И сразу стало темно, влажно, непроницаемо глухо, будто забило уши ватой. Как в сыром колодце, Борис бежал, захватывая ртом воздух, тяжело спотыкаясь, – сучья, колючие ветки острой проволокой цеплялись за ноги. Сзади вразброд каркали автоматы, но этот звук, угасая, скользил мимо сознания, кровь толчками стучала в висках, и единственное, что он твердо осознавал сейчас, было – прорвались в лес.

«Я вывел, кажется, я вывел людей», – подумал он, и вдруг пустынное безмолвие затопило все вокруг, сдавило его, как песчинку во тьме. Он не услышал топота ног, движения за собой: никто не бежал за ним. Позади никого не было. Он был один. Тогда, обдирая о кусты руки, он повернул обратно к опушке, где замолкли отдельные очереди, и, расслышав хруст кустов в темнеющем сумраке, вскинул автомат, прохрипел:

– Кто идет?

– Товарищ капитан? Я это... Вы куда? Там фрицы!

– Жорка?! Где остальные? Где?

– Полегли под танками. Бежали за вами, а потом... Они стояли, прерывисто дыша друг другу в лицо.

– Я искал Скляра. Я видел Скляра, – говорил Жорка. – Я бежал за вами. Он отдал сумку Бульбанюка. Вот смотрите. Я видел, как он... Он успел в лес.

– Где остальные? Не может быть! Прорвался же кто-нибудь?

– Я видел Скляра, я видел, – повторил Жорка и, настороженно прислушиваясь, тихонько добавил: – Товарищ капитан, нам идти надо...

– Не может быть! Прорвался же кто-нибудь! – с тоской повторял Ермаков. – Прорвался же кто-нибудь!..

– Я видел Скляра. Поискать бы его...

Было темно, их душила застоявшаяся горькая прель гнилых папоротников. Ермаков сказал чужим голосом:

– Да, идем...

– Подождите... – Что?

– Говорят. Впереди говорят.

– Где говорят? Бредишь, Жорка? Идем!

– Подождите. Говорят. – Жорка весь напрягся, подался вперед и неожиданно негромко и внятно окликнул: – Скляр! – И позвал громче и решительнее: – Скляр! Сюда!

– Что ты слышишь, Жорка?

– Тихо, слушайте!

Оба замолчали, вслушиваясь в густую тишину черного леса, в слабый лепет капель среди мокрых листьев, – недалекие людские голоса донеслись до них и угасли.

– Скляр! – снова позвал Жорка. – Скляр, сюда! Скля-ар!

Молчание застыло между ними и теми голосами, что всплыли и оборвались в сырой чаще осеннего леса.

– Скляр! – уже в полный голос крикнул Жорка. – Сюда! Давай сюда, чудак! Это мы!

Им почудилось: испуганное эхо задело ветви, и рядом посыпались капли с утихающим, струящимся шумом. Кто-то, казалось, опасливо шел к ним через кусты, едва уловимо похрустывали под ногами опавшие листья.

– Скляр!

И внезапно отчетливый и напряженный голос ответил из кустов:

– Я-а!..

Жорка тихо, обрадованно засмеялся и, суматошно ломая ветви, бросился на этот близкий, неуверенный голос; в ту же секунду оглушительный треск распорол тишину, и Ермаков увидел, как Жорка с разбегу натолкнулся на что-то огненное и острое, вылетевшее ему навстречу в грудь.

– Жорка! Наза-ад! – бешено закричал Ермаков, падая на землю, и услышал в ответ прежнюю затаенную тишину.

Лишь осыпались, невнятно перешептываясь, капли в чаще.

– Жорка!

И тот же голос, отчетливый и напряженный, ответил протяжно из кустов, где струились капли:

– Я-а!

Косточка указательного пальца сама собой впилась до онемения в спусковой крючок, автомат яростно заколотил в ключицу, как живой, и тотчас смолк – весь диск вылетел единой длинной очередью, а палец еще торопил, дергал крючок...

Ермаков очнулся в таком тягостном, в таком душном, цепенеющем безмолвии – не мог перевести дыхание; оглушали глухие удары сердца.

Ничего не видя, он встал, ощупью прошел к кустам, где натолкнулся на свою смерть Жорка, и также ощупью нашел его. Он лежал лицом вниз, приникнув грудью к земле, в странном объятии раскинув руки. Ермаков охватил его за обмякшие плечи, осторожно положил на спину, назвал по имени с открытой и ненужной сейчас нежностью. Жорка, постанывая, еще дышал жарко и часто, но Ермаков, прикоснувшись на его груди к чему-то горячему, вязкому и влажному, понял, что все кончено с белокурым, отчаянным, веселым ординарцем командира полка...

Один он шел по непроницаемому лесу в дремотном шорохе капель. Он остался один-единственный из всего батальона, прорвавшийся сюда сквозь заслон танков на берегу. С ним были только сумка лейтенанта Прошина, сумка майора Бульбанюка, документы и ордена братьев Березкиных, документы и ордена Жорки Витьковского.

Иногда ему мерещилось, что его окружают в темноте голоса, наплывают вокруг красные, широкие, бесформенные лица, вибрирующими перебоями гудят танки. Он вздрагивал и, приходя в себя, чувствовал непроходяшую тоску, впившуюся в сердце. Прежде был он убежден, что любое чувство можно подавить, но теперь он не мог этого сделать и не пытался. Память, не угасая даже в мгновения забытья, была его мукой и наказанием, а он знал, что шел назад, к Днепру, не ища дороги, сцепив зубы, будто что-то тупое и знобящее воткнулось ему в грудь.

«Почему люди так боятся смерти? – думал он. – Ведь смерть – это пустота и одиночество. Вечное одиночество. Я последний из батальона... Я остался один. Так разве это не смерть? И зачем я еще живу, когда все погибли?...»

Его ладонь нащупала эту тоскливую, непрекращающуюся боль в груди, и он не испытал жалости ни к этой боли, ни к себе: указательный палец другой руки стал ощупью пробовать стальную упругость спуска. «Зачем? Стоило ли прорываться такой ценой? Зачем? – подумал он, закрывая глаза, обливаясь горячим потом. – Кто здесь судья? Я сам над собой. Убить себя – значит оправдаться перед памятью и людьми?» И он почувствовал зависть к Бульбанюку, у которого не было другого выхода.

Вдруг смутные голоса возникли в лесу, он приостановился, озираясь впотьмах: «Что это? Здесь рядом дорога?... А! Спасибо вам, вы сами на меня идете. Я точно все рассчитаю. До патрона!..» Он усмехнулся одеревенелыми губами и, расталкивая кусты, напрямик пошел на голоса, до судороги стискивая ледяную рукоятку пистолета.

Но дороги нигде не было. Голоса затихли.

«Что это?» – опять подумал Ермаков и никак не мог вспомнить, в какой стороне были голоса.

Тут, за спиной, близко пробили автоматные очереди, и он, толчком повернувшись, увидел, как во тьме леса засветились огненные нити пуль. И он пошел туда, на эти выстрелы, дрожа от злости и ненависти, с бешеной верой в самого себя...

Глава тринадцатая

Полковник Гуляев, срочно вызванный с плацдарма, на исходе ночи переправился на левый берег Днепра и к утру прибыл в штаб дивизии.

Адъютант Иверзева, перетянутый крест-накрест ремнями, выказывая радостную приятность в лице, участливо спросил:

– Вы откуда? Вас обрызгало, товарищ полковник! Весь плащ... Лупцует? На лодке форсировали?

– Не ваше дело! Немедленно доложите! – поморщился Гуляев. – Слышите, вы! Быстро!

Адъютант, невозмутимо округлив ореховые глаза, проскользнул за дверь и скоро вышел, смиренно наклонил гладко причесанную голову.

– Вас очень ждут, – проговорил он, опуская слова «товарищ полковник» и как бы воспитанно мстя Гуляеву за грубость.

Полковник Иверзев после бессонной ночи ужинал, или, вернее, завтракал, на краю стола, застеленном белой салфеткой. Он, задумчиво глядя перед собой, отрезал кусочек мяса на тарелке, однако, заслышав шаги Гуляева, перестал есть, энергично промокнул губы салфеткой, прямо посмотрел на вошедшего синими невыспавшимися глазами и некоторое время ждал. На угрюмом опухшем лице Гуляева с набрякшими мешками под нижними веками было выражение раздраженности и непонимания. Он сказал:

– Я, возможно, ошибся, товарищ полковник, но...

– Связались с батальонами? – перебил Иверзев тем подчеркнуто официальным тоном, который все ставит на свои места.

Полковник Гуляев глухо ответил:

– С батальоном Бульбанюка связи нет. Батальон Максимова вступил в бой, требовал огня. Вы приказали огня не открывать. Не понимаю, в чем дело, товарищ полковник. Как командир полка, я прошу разъяснений.